Я не знал, что делать? Я понимал, но принять мне было трудно, что ты можешь вот так исчезнуть из моей жизни, будто вода из ладоней, и я не смогу тебя удержать… Странно, мы радуемся, когда наши дети начинают сами ходить, сами держать ложку, сами читать, но как больно чувствовать их уход в собственную жизнь! Это самое трудное родительское испытание, которое устраивает нам жизнь, – уметь жить без детей…
Как быстро летит время! Ты училась, работала, и начала встречаться с ребятами. А я был далеко и не мог проверить – с кем ты гуляешь по вечерам… Ох, как я боялся за тебя! Как ночами просил маму, чтобы она хотя бы сверху следила за тобой. И если тебе грозила бы неприятность – дала мне весть, хотя бы во сне.
Когда ты приехала через год ко мне и узнала, что к нам приходит Даша, тетя Даша, медсестра из нашей поликлиники, которая помогала, когда ты болела, ты растерялась. И даже потом рассердилась. Но она ведь тоже одинокая! А двум одиночествам вместе легче. Я пытался тебе все объяснить, но ты не была готова к этому и долго плакала. Ты говорила, что я забыл «девочку с косичками», когда ты уехала, и завел себе женщину… Глупышка, я любил только тебя и обещал, что она перестанет ко мне ходить. Хотя мне было очень больно.
А потом я узнал, что ты уже живешь не одна… Я узнал позже. Было обидно. Очень. Я понимал, что ты продолжала стесняться меня. Но ты все же потом пригласила меня в гости. Вы тогда жили в небольшой квартирке. Я пробыл у вас три дня. Твой муж мне понравился. Он был внимателен и ласков с тобой, хотя я, как мужчина, заметил что-то тревожное, что еще не мог разобрать… Но я посчитал, что это моя родительская ревность. И когда я лежал на раскладушке в кухне, я слышал, как вы тихо смеялись чему-то, и думал, что дети растут уж очень быстро…
Я очень расстроился, когда тебе пришлось приехать ко мне с твоим малышом после твоего ухода от мужа... Я тогда вспомнил мою необъяснимую тревогу за тебя в тот мой приезд к вам, молодым. Но кто знает наперед! Да и ты не прислушалась бы ко мне все равно. Я жалел тебя, но был эгоистично рад, что мы снова вместе. Да еще и с моим чудным внуком! А потом ты уехала. Тебе же надо было как-то устраивать снова свою жизнь. И Гошка остался со мной жить. Не долго, до школы. К тому времени, ты уже нашла себе новую работу, и у тебя появился новый мужчина. Да, конечно, я стал замечать, что быстро устаю, и все чаще болит сердце. Я уже не отказывался от помощи тети Даши. Я и так долго жил сам по себе…
Я хочу, чтобы ты знала и не расстраивалась, – я все тебе прощаю. Все мои родительские боли и сиротство. Ты знай, с того первого момента, когда ты так серьезно переболела, я чувствовал перед тобой всегда ответственность за твою жизнь… Я всегда завидовал семьям, в которых родители и дети жили рядом. Когда мы создаем семью, мы ведь надеемся, что это на всю жизнь. Но, это не значит, что так и есть в жизни. И вот пишу тебе это письмо, представляю тебя маленькую, смешную, потом повзрослевшую красавицу. И я радуюсь, что ты моя дочь.
Да, когда-то ты приедешь сюда, в свой родной город. Возможно, даже скоро, если что-то почувствуешь… Мы не увидимся больше. Больно от этого «никогда». Я хочу успеть сказать тебе «прости», если не был таким отцом, какого бы ты хотела иметь. Говорят – родителей не выбирают, а детей родители принимают любыми – какими те родились.
Вспоминай меня – это нужно тебе. Пока ты еще этого не понимаешь. Хочу, чтоб у тебя было все хорошо. Ну, вот и все. Тетя Даша, когда ты приедешь, передаст тебе это письмо. И я его тебе так и подписал – «Девочке с косичками».
* * *
Она долго сидела молча, держа письмо в руках. Какая-то тяжелая пустота была внутри, будто что-то остановилось и не пускало – ни дыхания, ни звука. Перед глазами вдруг стали проноситься картинки детства – они с отцом гуляют по перрону, потом забираются на мост и оттуда смотрят на уходящий поезд, или отец, опираясь подбородком на ладонь, смотрит, как она кушает, и улыбается хитро и довольно. Вот он качает ее на самодельных качелях, что висят на толстом суку их старой груши. Картинки, картинки… И она – легкая, счастливая…
Руки тяжело лежали на коленях, пальцы держали письмо, но она будто продолжала слышать интонации отца – вот здесь, рядом. Она подняла глаза на фотографию. Он смотрел мимо нее, в свое, известное только ему, пространство, будто грустно думая о чем-то. Она долго смотрела на фотографию, и ей больше всего хотелось, чтоб он этот взгляд направил на нее. Только сейчас она почувствовала теплоту и наполненность, которую испытывала в детстве, когда он убаюкивал ее, держа ее руку в своей, большой и крепкой. Его хрипловатый голос, когда напевал что-то ей. Слуха у него особенного не было, и он, зная это, подшучивал сам над собой, когда пел детскую песенку, и, согласно кивая, переходил на что-то монотонное с растяжкой и распевом. А она заливалась смехом. Сама она пела всегда хорошо. «У тебя мамин голос», – с грустной улыбкой замечал отец.
Внутри что-то стукнуло, заныло сердце. Твердость внутри, к которой она уже привыкла, вдруг стала ломаться, будто лед трескался под солнцем. Ее губы скривились, и изнутри вырвался стон, будто заскулила собака. Из глаз потекли слезы, и вдруг, сильно вздохнув, она зарыдала глубоко и пронзительно. Она выла и причитала, как плакальщицы на похоронах, – протяжно, горько, по-бабьи, с отчаяньем, сотрясаясь всем телом, будто хотела разорваться изнутри, чтоб вышла боль, тоска и горечь. Сколько продолжалось это, она не помнила. Потом, будто опустошенная, внезапно замолчала и затихла, опираясь спиной на оградку. Что она чувствовала? Боль потери, печаль сиротства? Но глядя на фото, она вдруг поняла всю непоправимость жизни – как прошла мимо чего-то ценного, определяющего, и пошло все не так. И уже не переиграешь, не изменишь. С сиротством она уже свыклась, и после смерти отца продолжала свою жизнь – сама, ни с кем не советуясь, полагаясь только на себя, прощая себя и оправдывая. И сейчас только поняла, что ТАК ее никто не любил, и не был верен, и не готов был подставить руки в трудную минуту. Она жила без матери и всегда слышала реплики: «растет без материнской ласки»… Но кто знал, как любил ее отец? А сама она понимала это? Она считала, что их жизнь – это как фольга, блестит, но цены не имеет. И искала что-то более дорогое, как вон у тех или у других. И делала ошибки, но не оглядывалась, не возвращалась к отцу – наоборот, убегала. И новые щелчки, и снова разочарования. Но только не назад! И что у нее? Гошка, которого она… а любит ли она сына так, как любил ее отец? Может, причина его отношения к ней в этом? Разочарованная и порой злая на жизнь, чего она сама добилась? Только того, что живут теперь в городе? А что она сама может дать сыну? Подзатыльник, когда сама растеряна, или вдруг начинает обнимать его без меры, а тот увертывается, боясь ее материнских порывов. Ведь живут они вместе под одной крышей, по сути, сиротами! Она вспомнила, как отец качал внука на ноге, держа его за ручки, подбрасывал под потолок, как когда-то ее саму. Как Гошка плакал и упирался, не желая возвращаться в город, спрятавшись у деда в коленях, и как увертывался от ее нового мужа – чужого, по сути, ему человека. Сколько трещин в жизни, сколько ям! Что-то изменишь? Одна ошибка тянет за собой другую… Как стрелка на колготах, – только задела, и уже стремительно побежала целая полоска. Колготки можно выбросить, а жизнь придется продолжать…
Она вздохнула снова тяжело и протяжно, потом встала и подошла к памятнику. Она провела пальцами по фотографии, будто погладила лицо отца, испытывая чувство нежности и теплоты. Сразу вспомнилось ощущение на коже пальцев от его щетины, которую она часто гладила, приговаривая «шершавый папа», а он смеялся тихонько, прижимаясь к ней. Неловким кольцом рук она обняла памятник, почти повиснув на нем, как когда-то на отце в детстве, постояла немного и шепнула одними губами: «Прости, папа»…
* * *
…И вот она снова стучит в двери своего старого дома. И на пороге женщина, с интересом рассматривающая ее.
– Тетя Даша, я ненадолго… – поспешно оправдываясь, она зашла в дом.
– Ты хотела бы дом продать? – с тревогой спросила женщина.
– Да нет же, какой дом? У меня квартира в городе! А, кстати, вы здесь сразу после смерти остались?
– Нет, еще до, он болел часто. В присмотре нуждался. О тебе тосковал сильно…
– Тетя Даша, не упрекайте меня…
– А как ты сама-то? Семья есть? – женщина перевела тему.
– Не сложилось – не сошлось, разлюбилось – развелось…– с горькой усмешкой ответила она.
– Жалко тебя, – потом, спохватившись: – ну, ты сама знаешь, как жить.
– А умела б и могла – руль по-другому повела…
– Так, давай выпьем, что-то ты не в ладу с самой собой… Идем, садись за стол, – женщина стала накрывать, изредка поглядывая на гостью. – А как Гоша твой? Большой парень уже?
– Трудности возраста и совместного проживания с матерью, – тон оставался горьким.
– Чего же так, хороший вроде мальчик был, веселый, открытый.
– Настолько открытый, что и мать послать может... Да, не удивляйтесь! Дети сейчас такие жестокие! – она хлопнула ладонью по колену. – Любви, благодарности ни грамма! Я за него стольким жертвовала!
– Да не нужны им жертвы – никому вообще не нужны жертвы. Любовь нужна, тогда и жертвовать не надо… – голос женщины немного потух. – «Что ж это я рассоветовалась?» – Просто я знаю, как он тебя любил… Ты это пропустила. Вот и бумеранг срабатывает…
– Вы, тетя Даша слова такие знаете? – равнодушно произнесла она, потому что она как раз и задумалась над ее словами. – Тетя Даша, – вдруг с отчаяньем обратилась она к женщине: – Что же я так долго сюда не приезжала! Как же я виновата перед отцом! Перед вами… – она смотрела не на женщину – куда-то в себя, в свою жизнь, и качала головой разочарованно и отчаянно. Потом подняла взгляд и просительно обратилась:
– Тетя Даша, могли бы вы отдать мне часы?
Та вначале будто не поняла вопроса, но потом, резко поднявшись со стула, поспешила к стене с часами.
– Да бери, конечно, бери, детка, – и от этого обращения ей вдруг стало так тепло, и слезы навернулись на глазах.
Они вместе сняли часы. Женщина сбегала в комнату и принесла старое льняное покрывало. Аккуратно, как ребенка, завернула корпус часов, перевязала тонкой веревочкой.
– Ну, вот так довезешь. Как же хорошо, что ты приехала! – женщина подперла ладонью подбородок и смотрела на то, как она собирается в дорогу.
* * *
На весь путь туда и обратно ушло три дня. «Что дома?! Как Гошка?» – думала она и, подходя к своему подъезду, задрала голову вверх, ища свое окно на пятом этаже. Створка была открыта, значит, сын дома. Что она расскажет ему? И как он встретит ее? Как они будут жить дальше? Возможно ли, чтоб они снова потянулись друг к другу?
Лифт по закону подлости не работал. Она тяжело поднималась с сумкой на плече и с часами в руках. Слышно было, как идут стрелки.
«Они идут, значит, осталось что-то живое от отца!» – думала она, тяжело поднимаясь по лестнице. Ей показалось, что ритм часов, мелодичный звон подчинит все остальные звуки в их доме. Она несла завернутые часы осторожно, как ребенка, к которому испытывала нежное чувство, и хотелось оберегать – и часы, и то чувство, которое заполнило ее.
Конечно, она расскажет сыну, как побывала у деда на могиле, и они будут вспоминать его вдвоем, и повесят часы на стену. Гошка поможет, он же уже почти мужчина. И часы будут отбивать своими мелодичными ударами время, напоминая им об отце и деде, и будет по-семейному тепло и уютно в их квартире. Им обоим надо стараться беречь это в их общем доме. И она будет вспоминать отца, и он, конечно же, станет неощутимо помогать ей хотя бы просто любить в ее не совсем уж сложившейся жизни. Просто не забывать любить…
Время нельзя повернуть назад – это понимаешь, только теряя его. Зато они с сыном будут теперь наблюдать за его движением. Хотя бы по часам. И помнить, что время – оно одно: вчера, сегодня или завтра, и это закон, который изменить нельзя. И оно утекает со всеми нашими суетными событиями, достижениями и даже ошибками, которые уже не исправишь. И только чувства могут по-настоящему наполнить наши будни. Эмоциональная память сохраняется дольше. Память сердца…
Ничего нельзя сделать со временем. Но можно что-то поменять в себе. И может тогда что-то поменяется и в жизни?